«Дьявол» Л.Н. Толстого и «Митина любовь» И.А. Бунина: константы и переменные русской души

«Дьявол» Л.Н. Толстого и «Митина любовь» И.А. Бунина: константы и переменные русской души.



Повести Л.Н. Толстого «Дьявол» и «Митина любовь» И.А. Бунина, посвященные испытанию человека любовью и, однако, выведенные в читательском восприятии наших современников на периферию творческих исканий всемирно признанных авторов, примыкают по духовной проблематике к таким их шедеврам, как «Крейцерова соната» и «Темные аллеи», и выявляют логику культурно-художественного наследования традиции постижения человека во всей его многомерности на путях становления. Обращение писателей к освоению трагических исходов любовных переживаний как безусловной константы русской души, укорененной в опыте православного миропонимания, углубляет и расширяет представления о категориях русской картины мира на новом нравственно-историческом рубеже, или – о духовных переменных, преломленных в сакральных сферах человеческой природы, что и определяет задачи конкурсной статьи – показать духовно-художественное своеобразие освещения трагических итогов любви героев  повестей «Дьявол» Л.Н. Толстого и «Митина любовь» И.А. Бунина.

Если В.Б. Шкловский усмотрел в повести И.А. Бунина рецепцию художественного мира Л.Н. Толстого: «Сюжетная сторона взята из “Дьявола” Льва Толстого»[I], да к тому же  и «осложненная» тургеневским пейзажем и некими «неприятностями» из Достоевского, то мы ставим задачу уяснения творческой индивидуальности И.А. Бунина в художественном воплощении  особо значимой как для русской литературы  рубежа  XIXXX вв. темы несостоявшейся любви, так и на духовно-историческом перепутье наших дней, когда деформация духовных доминант отечественной культуры вызывает вполне обоснованную тревогу. Русская классика, сориентированная на философское разрешение вечных вопросов, характеризуется возможностью  активно влиять на формирование нравственно-социальной позиции, и поэтому И.А. Есаулов актуализирует в гуманитарных исследованиях контекст понимания, ибо «полнота смыслового явления раскрывается только в “большом времени”»[II] – оно словно «прирастает» новыми смыслами, что несопоставимо с изучением материи, всегда равной самой себе. Л.Н. Толстой считал, что знание и понимание   как освоение во времени и с учетом динамики смены точки зрения на гуманитарные проблемы существенно отличаются: «Пониманием я называю ту способность, которая способствует нам мгновенно понимать те тонкости в людских отношениях, которые не могут быть постигнуты умом»[III]. Л.Н. Толстой в Дневнике 26 октября 1907 г. в связи с этим заметил: «Странно,  что мне приходится молчать с живущими вокруг меня людьми и говорить только с теми далекими по времени и месту, которые будут слышать меня» (56; 76).

Толстовское воззрение на человека, сводящееся к максиме «Человек – это Все и часть Всего», или «один из…» и «вместе со всеми», определяет духовную состоятельность человека лишь среди других и посвящении самого себя другим: «То, что я называю своею жизнью, есть сознание Божественного начала, проявляющегося в одной части всего» (55;256. См. также 57;89, 115, 232). Евгений Иртенев, главный герой повести «Дьявол», отказавшись от блистательной карьеры на юридическом поприще и выйдя в отставку, решил посвятить себя после смерти отца восстановлению расстроенного порядка деревенской жизни: «<…> старался воскресить общий дух жизни деда – все на широкую ногу, довольство всех вокруг и порядок и благоустройство» (27; 482), в чем заметно и преуспел, при своей нравственной одаренности и деловой смекалке, так что всякий,  кто входил в его окружение, тем бережнее дорожил знакомством с ним: «Товарищи его с гимназии и университета всегда особенно не только любили, но уважали его <…> Нельзя было не верить тому, что он говорил, нельзя было предполагать обман, неправду при таком открытом, честном лице и, главное, глазах» (27; 482 – 483), которые так и излучали чистоту и благородство, возведенные им в статус жизненной нормы. И поэтому Иртенев, состоявшийся как личность и вознамерившийся посвятить себя другим, не мог решить, как ему поступить в затруднительной ситуации с возобладавшим в его натуре «женским» интересом, ведь в деревне, на людях, было невозможно, и идет за помощью устроить дело к Даниле-сторожу, бывшему охотнику отца: «Я все-таки не монах – привык» (27; 484). Сведенный Данилой с замужней Степанидой, с которой  тот   и сам был прежде в связи, Иртенев избавился от бремени терзавшего его вожделения: «Свобода мысли Евгения уже не нарушалась, и он мог свободно заниматься своими делами» (27; 486), но их отношения,  к немалому изумлению молодого барина, как-то само собой  установились и даже начали его занимать: «Она ему нравилась. Он думал, что ему необходимо такое общение и что дурного в этом нет ничего» (27; 488).

Следуя по избранному пути стяжания благородства и довольства всех в округе, Иртенев, пытавшийся оправдать себя за связь со Степанидой, полагал, что в силах ее разорвать, так что,  как ему виделось, «ничего не останется» (27;  489), хотя «в глубине души у него был судья более строгий, который не одобрял этого» (27;  488), – Иртенев влюбился (к немалому огорчению матери, пытавшейся устроить «блестящую партию», видимо, взамен расстроенной «блестящей карьеры» сына) в небогатую невесту – Лизу Анненскую. Это и послужило причиной прекращения якобы тайных – ему так хотелось верить – свиданий со Степанидой и завершилось венчанием на Красную горку, знаменующую духовное обновление и очищение. Иртенев был искренне убежден, что выстраивать семейные отношения следует по сердечной привязанности и любви: «Чем больше он узнавал ее (Лизу. – П.А.), тем больше и он любил ее. Он никак не ожидал встретить такую любовь, и эта любовь усиливала его чувство» (27;490).

Романтически настроенная и наивно-взбалмошная, Лиза в своих фантазиях связывала себя чувством иллюзорной влюбленности со всеми привлекательными мужчинами и, особо значимо, «была оживлена и счастлива только тогда, когда была влюблена» (27;490). Иртенев силой своей любви преображает внутренний мир Лизы, возвращая ее к благодатной действительности из вымышленной чувственности: «Когда же он сделал предложение и их благословили <…> тогда у ней не стало других <…> желаний, кроме того, чтобы быть с ним, чтобы любить его, быть им любимой» (27;490). Для самого же Евгения его будущая семейная жизнь была святыней, и поэтому он поклялся себе и матери, что никогда и ни при каких условиях не предаст ее и не нарушит клятву верности избраннице, которую давал пред иконами в Божьем храме.

Однако Лиза в отношения с Евгением, сначала – женихом, а затем и мужем, превносит чувство обольстительной для него исключительности, выделяя его из всех как самого-самого, тогда как он склонен был воспринимать себя все-таки одним из всех: «<…> ею было решено <…> что из всех людей в мире есть один Иртенев выше, умнее, чище, благороднее (весьма показательно для Лизы, хотя Евгений и не помышлял об этом. – П.А.) всех, и потому обязанность всех людей – служить и делать приятное этому Иртеневу» (27; 494). Все это так или иначе побуждает Евгения стараться соответствовать определенной для него нравственной высоте.

Под Троицу, когда сошествие Святого Духа знаменует неслиянную неделимость Божьих ипостасей и торжество любви и согласия, жизненные пути Иртенева, Лизы и Степаниды неожиданно пересеклись. Если Евгений уже как год не думал о холостяцкой связи и радовался «своему освобождению», а Степанида пристроилась к молодому конторщику, хотя и не прочь была посмотреть на жену барина, оставившего след в ее душе, то ничего не подозревавшая об их знакомстве и связи Лиза не могла  даже представить и, куда уж там,  понять, что произошло, когда обожаемый ею супруг был потрясен столь неожиданной встречей у себя дома в предпраздничной суете с той, от которой так мучительно избавлялся и, «хмурясь и отряхиваясь, как от мухи» (27;496), не мог-таки  оторвать от нее свой взгляд. Да и Лиза с матерью залюбовались на Троицу плясавшей Степанидой, а Варвара Алексеевна заговорила с ней, называя ее «милочкой», и тогда Евгений ощутил, что «он побежден, что у него нет своей воли, есть другая сила, двигающая им» (27;501), что он, обреченный метаться между женой и Степанидой, во власти наваждения и бессилен его одолеть.

  Предпринятые Иртеневым попытки сохранить «святыню брака», как-то: просьба приказчику не присылать Степаниду на поденные в дом, а потом и вовсе ее удалить, коль он чувствовал, что она знает, как  «он любуется ею» (27;500), и не оставлять его одного (дядюшка в на редкость доверительном разговоре о наболевшем посоветовал с женой поехать в Крым – самому таким образом  «удалиться»), дабы не совершить необдуманных поступков, а он ловил себя на том, что «какая-то сила ухватила  <…>  и держит» (27; 510), – его усилия так и остались, по сути, пустыми хлопотами и не принесли облегчения, подведя  к роковой черте. Переживая две непересекающиеся судьбы, когда на избранном пути устроилось все как нельзя лучше: имение, доходный завод, Ялта, рождение долгожданной дочери, всколыхнувшее с новой силой чувство любви к жене, и единогласное избрание в земство, что органично вписывалось в программу, – Иртенев, раздираемый непримиримыми противоречиями, поставлен перед выбором: кто же лишний в его жизни – Лиза или Степанида, так что он  даже подумал, «кабы она умерла, как бы хорошо было» (27;513), а если лишняя все-таки жена, то хорошо бы,  она прокляла его и бросила.  Или, освобождая их от бремени своих страданий, Иртенев  начинает раздумывать о своем греховном помышлении, которое  никогда не приходило ему в голову, ведь он так любил жизнь, со всеми ее радостями и тревогами, и считал, что его место именно среди других: «Неужели я убью себя? Вот чего никогда не думал. Как это странно будет» (27;514). Две судьбы Иртенева – два финала: растраченные силы на захватившие его плотские соблазны и вожделенческие искушения ведут Евгения к самоубийству или устранению Степаниды, вмешавшейся против воли в его жизнь. Тогда как Иртенев был призван  на стяжание  благородства и не выдержал  душевной борьбы с самим собой, так и не смирившись с закабалившим его наваждением, что обусловлено духовными константами национального самосознания.

В отличие от Иртенева, укорененного как в культурной, так и семейной традиции, Митя (его имя значит «земледелец и землепашец», или «посвященный в тайны Деметры, греческой богини плодородия»), герой повести И.А. Бунина, выстраивает свой мир, где отводит себе  роль некоего распорядителя судеб. «Последний счастливый день» Мити, когда они с Катей шли по Тверскому бульвару, – это его идиллия, порожденная сравнением с последующими, когда охлаждения в отношениях с ней, Катей, то есть Прекрасной, нельзя уже было не замечать. С волнением, скрываемым напускным спокойствием,  Митя откровенно признается Кате в своем отношении к их  будущему, еще не утратившему  смысла, – к ее пусть даже и артистически-богемному окружению, не пытаясь войти в него, дабы не делить ни с кем из иных свою избранницу: «<…> просто на порог не пускал бы <…> всех этих будущих знаменитостей из студий и консерваторий, из театральных школ»[IV]. Катя же, не склонная изменять свой выбор театральной среды, пыталась сгладить, видимо, не в первый раз возникшее между ними напряжение по причине несовместимости приоритетов и прочла, как признательную ответку Мите, «все-таки» единственному и «лучше всех» для нее, строки из стихотворения К.Д. Бальмонта «Кольцо», за которыми следуют стихи: «И наших чувств не называя, / Затем, что им названья нет». Не только Катя понимала неопределенность своих встреч с Митей, когда говорить уже стало и вовсе не о чем и в ход пошла игра в привязанность друг к другу и  показную доверительность  их отношений, но и сам Митя не мог понять, что же его связывает с Катей – любовь или страсть, как читал об этом в книгах. Митя, юный студент, открывающий для себя мир и сосредоточенный на своей волне безраздельного владения Катей, так ничего и не понял, хотя и почувствовал что-то неприятное в стихах – намеренную театральность чтения, противопоставляющую их друг другу, словно проводящую между ними роковую черту, которую потом нельзя будет уже перейти, да и, оставаясь наедине, они так и «не переступили последней черты близости, хотя позволяли себе <…> слишком многое» [IV;  336], тогда как толстовский герой, Евгений Иртенев, познал страсть уже в 16 лет!

Митя, при всей своей романтической наивности и сердечной чистоте, не смог заполнить внутренний мир Кати, отвергая ее интересы и пристрастия и манерную чувственность: «Уже и тогда нередко казалось, что как будто есть две Кати: одна та, которой с первой минуты своего знакомства с ней стал настойчиво желать <…> а другая – подлинная, обыкновенная, мучительно не совпадающая с первой» [IV;334].

Совет Протасова (опять-таки апелляция к художественному наследию Л.Н. Толстого) изнемогающему от любовных терзаний  другу перед  его отъездом в деревню – вернуться к реальности – не был  им воспринят.   Дома, в привычных условиях, повзрослевший в любовных переживаниях Митя никак не может отпустить Катю от себя, понимая, что все в их отношениях завершилось и возвращения к прежнему ощущению безраздельного обладания подругой не может быть.  В незанавешенные окна Митя смотрел на летнюю луну и, доведя себя до изнеможения от чувственных приливов, твердил про себя заклинание –  Катя: «<…> воспоминания <…> охватывали его с такой силой, что он весь дрожал лихорадочной дрожью и молил бога –  и, увы, всегда напрасно! –  увидеть ее вместе с собой <…> хоть во сне» [IV; 359].  Поэтому и зловещий вой сыча вечером в саду, с явно дьявольским оттенком и призвуком, напоминает о Кате и обозначает в его душе их прощание: «Митя тихо вернулся домой – и всю ночь мучался сквозь сон всеми теми болезненными и отвратительными мыслями и чувствами, в которые превратилась в марте в Москве его любовь» [IV;348]. Преисполненное тревоги томительное ожидание писем от Кати после страстных признаний в любви ставит Митю перед роковой чертой неминуемой погибели: «<…> ощутил, как смертельная бледность стягивает его лицо, и твердо (значит, решено бесповоротно. – П.А.) сказал вслух на всю аллею:

 –  Если через неделю письма не будет, – застрелюсь!» [IV;  360].  Еще когда Протасов перед отъездом Мити домой предостерегал его от безумной одержимости безответной привязанностью,  то по дороге проститься с матерью Кати «Вертер из Тамбова», или « юнкер Шмидт». Способный «из пистолета застрелиться», как шутил Козьма Прутков, никак не мог отделаться от мелодии и стихов романса А.Г. Рубинштейна «Азра»: дочь султана встречает невольника «бледнее смерти», который словно пророчит: полюбив – мы умираем. Митя между жизнью и собой выбирает себя, любимого и недооцененного, потеряв всякие связи с жизнью, не состоявшись как сам по себе, так и среди других. Так проявляются духовные переменные русской души, когда гармония отношений с миром подменяется чувством ущемленной исключительности, ведь выстроено-то в мечтаниях было все правильно и убедительно, – так почему же мир настолько неправильный, не считается с обольстительным самомнением заблудшего. Толстовский же герой, Иртенев, не смел   и думать о подобном разрешении захвативших его в плен противоречий!

Если Иртенев приходит к Даниле за помощью устроить свидание, то староста сам пожаловал к Мите с предложением свести его с девкой на радость опечаленному молодцу. Так и не разрешившийся глубинный конфликт человеческой природы, настроенной на любовь и радость жизни, – и вымышленной болезненным сознанием, не укорененным в традиции, иной реальности не оставляет никаких шансов Мите, и он уже   видит себя «висящим над огромной, слабо освещенной пропастью» [IV; 374], что особенно стало ясно для него после свидания в шалаше с Аленкой, которая так и не стала Катей и спросила о поросятах, а не завела речь об искусстве.  Последнее же письмо Кати ставит точку в любовных терзаниях Мити и в так и не состоявшейся его духовной биографии, когда он с наслаждением избавления от жизненных мук стреляется. В связи с этим, думается уместно замечание В.Я. Линкова о духовном векторе творческих исканиях И.А. Бунина, который «хотел обратить внимание на тревожное явление полного равнодушия обыкновенных, нормальных людей к моральному смыслу своих поступков»[V]. В рассказе «Железная шерсть» из цикла «Темные аллеи», своеобразной энциклопедии любви, воплощено духовное состояние бунинского современника, поверженного стихией расчеловечивания: «Несть ни единой силы в мире сильнее похоти – что у человека, что у гада, у зверя, у птицы, пуще всего у медведя и у лешего» [V;428]. Духовное опустошение Жоржа Левицкого из рассказа «Зойка и Валерия» проявляется в ощущении им своего одиночества под звездным небом, как и у Данилевских, где в нем видели дальнего и бездомного родственника: «<…> уходящая все глубже ввысь звездность и там какая-то страшная черно-синяя темнота, провалы куда-то» [V;355]. Если герой И.А. Бунина как среди других, так и в природном мире, не находит себя и чувствует собственную бесприютность и неприкаянность, то Пьер Безухов во французском плену испытывает чувство освобождающей от тщетности радости в переживаниях исконной соприродности человека и мироздания: «И еще дальше <…> виднелась светлая, колеблющаяся, зовущая в себя бесконечная даль.  Пьер взглянул в небо, в глубь уходящих, играющих звезд. "И все это мое, и все это во мне, и все это я!" – думал Пьер <…> Он улыбнулся и пошел укладываться спать к своим товарищам» (12;106). Различие психологических впечатлений героев очевидно: «страшная темнота» в сознании бунинского персонажа, чужого среди своих, и «играющие» звезды – у духовно выстоявшего толстовского героя, для которого все свои и он свой для вех, а его влечет манящая звездная даль. О безумной самонадеянности заблудшего человека в 1910 г. резко высказался Л.Н. Толстой: «<…> прекращая свою жизнь в этом мире из-за того, что она кажется ему неприятной, человек показывает этим то, что он имеет превратное понятие о назначении своей жизни, предполагая, что назначение ее есть его удовольствие, а не служение тому делу, которое совершается всею жизнью мира» (38; 397).

Трансформация духовных констант русской души и подмена их переменными, выявленная нами в опыте сравнения воплощения трагических итогов любовных переживаний толстовского Иртенева и бунинского Мити, не вызывает сомнений, коль налицо подмена доверия к миру и человеку вымыслом иной реальности, не укорененной в традиции и нравственном опыте русского народа, что в современных условиях расшатанности и зыбкости устоев русской жизни весьма значимо и может стать предметом специального исследования


[I] Шкловский В. «Митина любовь Ивана Бунина»// Новый леф. – 1927. - №4. – С.43. Подобно Б.К. Зайцеву, причислившему «Митину любовь» И.А. Бунина к шедеврам, на создание которых Бог благословляет художников, В.Н. Ладыженский, известный критик, в 1926 г. особо выделил «Митину любовь» из сочинений И.А. Бунина: «Это, быть может, одно из самых тонких по изображению психологических переживаний произведение Бунина. Это рассказ о неудачной, трагически кончившейся любви чуткого и богато одаренного юноши» (Цит. по: Бабореко А.К. Бунин: жизнеописание. 2-е изд. – М.: Молодая гвардия 2009. – С.273). Заметим, что вряд   ли выстроенный Митей, утратившим ощущение исконной реальности,  мир фантазий и грез свидетельствует о его духовной состоятельности и нравственной одаренности.

[II] Есаулов И.А. Русская классика: новое понимание. – СПб.: Алетейя, 2012. – С.15. Данное положение восходит к наблюдениям М.М. Бахтина: «Произведения разбивают грани своего времени, живут в веках, то есть в большом времени, при том часто (а великие произведения – всегда) более интенсивной и полной жизнью, чем в своей современности» (Бахтин М.М. Эстетика словесного творчества. – М.: Искусство, 1979. – С.331).

[III] Толстой Л.Н. Полн. собр. соч. в 90 т. Юб. изд. Т. 1. – М.: ГИХЛ, 1928. –  С.153. В дальнейшем ссылки на это издание даются в тексте с указанием в круглых скобках тома и страницы.

 

[IV] Бунин И.А. Митина любовь // Бунин И.А. Собр. соч.: в 6 т. Т.4. – М.: Художественная литература, 1988. – С.333.  В дальнейшем ссылки на это издание даются в тексте с указанием в квадратных скобках римскими цифрами тома и страницы.

[V] Линков В.Я. Мир и человек в творчестве Л. Толстого и И. Бунина. – М.: Изд-во МГУ, 1989. – С.105. Тема «Л.Н. Толстой и И.А. Бунин» выпала из поле зрения специалистов, хотя и не подлежит сомнению ее актуальность: И.А. Бунин «признавал непосредственное на него влияние Толстого при создании одного из лучших рассказов из жизни деревни – “Худая трава” <…> Можно говорить о точках соприкосновения этих столь замечательных русских писателей в более общем смысле» (Бабореко А.К. Бунин о Толстом// Яснополянский сборник – 1960. – Тула,1960. – С.146). Из последних работ на эту тему, кроме указанной монографии В.Я. Линкова, можно назвать кандидатскую диссертацию Е.Р. Пономарева «И.А. Бунин и Л.Н. Толстой» (СПб.: СПБГУ 2000).